·······································

Золотая пагода в восприятии очевидцев

Кирилл Владимирович Ратников (в соавторстве с М. Ю. Манаковым)

(Два русских взгляда на главный символ бирманской культуры: пагода Шведагон в эстетической рецепции Елены Рубисовой и Игоря Можейко)

март 2014
Источник: https://proza.ru/2020/11/29/1890

В качестве пролога: Восток – дело тонкое

Восток издавна манил европейцев. Пожалуй, главную роль здесь играли даже не столько несметные богатства природы или обильные материальные ресурсы взаимовыгодной торговли, сколько уникальная экзотика восточной культуры, неповторимый уклад крайне своеобразной жизни, так резко отличавшийся от привычных форм повседневного существования в Европе. Традиция путешествий и паломничеств на Восток имеет очень насыщенную, многовековую историю. Всеми путями – и по суше, и морем – сотни, если не тысячи деловито-предприимчивых и пытливо-любознательных представителей самых разных европейских стран, не взирая на огромные трудности и опасности таких дальних странствий, из года в год почти непрерывно устремлялись ad Orientem. Те из них, кому посчастливилось проделать этот долгий маршрут в оба конца и благополучно возвратиться на родину, воссоздавали затем в своих путевых записках, дипломатических отчетах и просто красочных рассказах многоцветную и поразительную картину фантастически яркого, причудливого Востока, и этот волнующий образ, увиденный глазами европейцев, в свою очередь мощно вдохновлял их соотечественников к новой экспансии в чарующие края под благословенными небесами.

Русские авторы тоже внесли в создание этой ориентальной панорамы свою, хоть и скромную, но все-таки достаточно ценную лепту. Многие колоритные страницы восточной жизни остались весьма интересно и выразительно запечатлены нашими неутомимыми и литературно одаренными земляками, включая в их число людей самого разного рода занятий – и тверского купца XV века Афанасия Никитина с его знаменитым «Хождением за три моря», и киевского монарха XVIII столетия Василия Григоровича-Барского, оставившего любопытные записки о странствовании по святым местам Синая и Палестины. Этот плодотворный почин был энергично подхвачен, продолжен и развит в последующие века, достигнув кульминационной точки в интенсивной художественной и научной деятельности Николая Рериха и членов его семьи в основанном им институте «Урусвати» на территории Западных Гималаев. Иными словами, экзотика Востока, подобно тонкой ароматической приправе, сумела придать особый, чрезвычайно специфический оттенок культуре России. Без восточных сюжетов она явно была бы неполной и не столь разносторонней.

Но Восток – понятие слишком общее, не конкретизированное. Он включает в себя великое многообразие отдельных регионов, и далеко не все из них были освоены русскими путешественниками, учеными и литераторами с равномерной и уж тем более с одинаковой степенью углубленного проникновения в отличительные особенности каждой местности и народа, составляющего часть громадного населения восточного мира. Одним из таких локусов, длительное время остававшимся вне основных путей посещения Востока русскими людьми, является Бирма (нынешняя Мьянма), как бы теряющаяся, несмотря на свои внушительные размеры, между Индией и Китаем – основными центрами, куда было преимущественно и почти исключительно устремлено внимание россиян. Вплоть до 1950-х годов, когда эта страна, добившаяся независимости от британского владычества, попыталась выйти на путь социалистического развития, контакты русских с бирманцами носили эпизодический и, в общем-то, случайный характер. Достоверные свидетельства из отечественных источников о Бирме можно в буквальном смысле слова пересчитать по пальцам одной руки.

Ситуация резко изменилась лишь благодаря политической конъюнктуре – лагерь социализма стремился к дальнейшему активному расширению в масштабах всего мира, так что Бирманский Союз на некоторое время оказался тесно вовлечен в орбиту влияния Советского Союза. Позднее, после установления в Бирме режима военной диктатуры, эта страна стала одной из наиболее закрытых для иностранцев, находясь в состоянии фактической изоляции от остального мира, и только в последние годы, в связи с демократизацией внутреннего управления Бирмой, ее границы наконец-то постепенно открываются для туристов.

За весь период советско-бирманских (а теперь российско-мьянманских) отношений наиболее активный период взаимного сотрудничества, а, стало быть, и культурных контактов между двумя государствами пришелся на конец 1950-х – начало 1960-х годов. Именно в это время большое количество советских технических специалистов работали на совместных «стройках социализма» в Бирме, а некоторые молодые бирманцы успели получить образование в советских вузах. На это же время приходится и наиболее частое упоминание о Бирме в журналистике СССР, отражающей хронику международного сотрудничества.

Однако в печати появлялись не только политически ангажированные тексты. Уникальная, резко своеобразная, характеризующаяся и яркой экзотичностью, и глубокой индивидуальностью культура Бирмы стала объектом насыщенного художественного восприятия и целостной эстетической рецепции. В результате некоторые, прежде всего самые существенные и типически-образцовые грани бирманской культуры, получили неожиданное и оригинальное русское освещение. О двух примерах такого взгляда носителей русского цивилизационного кода на специфику Востока в его бирманской ипостаси и пойдет речь далее.

«Страна золотых пагод»?

 По случайному, но, тем не менее, в чем-то очень знаковому совпадению, на рубеже 1950-х – 1960-х годов в Бирме почти одновременно и совершенно независимо друг от друга оказались два русских человека, принадлежавших не только к двум разным поколениям, но и к двум абсолютно несходным мирам – эмигрантской диаспоре на Западе и советской творческой молодежи, командированной на Восток. Каждый из двух этих людей зафиксировал свои непосредственные впечатления от Бирмы в нескольких аспектах, главным образом – в сфере художественного восприятия ее самобытной и богатой культуры. Появившиеся вскоре в печати по разные стороны «железного занавеса», эти наблюдения очевидцев, их эстетические свидетельства до сих пор отнюдь не утратили своей познавательной ценности, давая возможность русскому читателю приобщиться к культуре народов Бирмы и увидеть ее под углом зрения отечественной ориентальной традиции.

К старшему поколению относилась широко известная в русском зарубежье поэтесса, художница и критик-искусствовед Елена Рубисова, покинувшая Россию еще в 1920 году [1]. Ее судьба в эмиграции сложилась вполне успешно – она активно участвовала в парижских салонах живописи, много публиковалась по вопросам искусства на страницах англоязычных и русских эмигрантских журналов, издала несколько книг об искусстве России и стран Азии, интерес к которым возник у нее под влиянием личного дружеского и профессионального общения с семьей Рерихов. Перебравшись из Франции в США и достигнув там прочного материального благосостояния, перешагнувшая рубеж 60-летия Рубисова вместе со своим мужем-фотографом, тоже русским эмигрантом, предприняла в конце 1950-х годов длительное путешествие, побывав в Греции, Иране, Ираке, Пакистане, Индии, на Цейлоне, в Непале, Бирме, Индонезии, Японии и Египте. По итогам этих эстетических странствий ею была составлена целая книга путевых очерков «Огни Азии: Путешествие на Восток», вышедшая в свет в Париже в 1961 году. Небольшой раздел этой книги посвящен описанию наиболее ярких образов бирманского искусства.

К сожалению, пребывание Рубисовой в Бирме не было продолжительным и ограничилось лишь несколькими днями в тогдашней столице этой страны – Рангуне. «Город золотых пагод» – так назван соответствующий раздел книги, начинающийся обзорным воссозданием локального колорита, присущей, с ее точки зрения, этой экзотической для европейского гостя местности: «“Хризе Реджио” – “золотой полуостров” – так называли Бирму в древнем Египте; по всей вероятности, в первых веках до Р. Х. она занимала весь полуостров Индо-Китая. Египетские хроники нередко говорят о легендарном богатстве и могуществе этой страны, но никаких точных исторических данных об отдаленном прошлом “Золотого Полуострова” не сохранилось. Сами бирманцы еще называют иногда свою страну ее старинным именем: “Суванна Буми” – “золотая земля”; или “Сонапаранта” – “золотая страна”» [2, с. 287].

Золотые ассоциации исторических преданий о былом величии и роскоши старинной Бирмы переносятся Рубисовой и в современность, дополняя характеристику процветающей восточной страны: «Но эпитет “золотая” связан с Бирмой как в прошлом, так и в настоящем: природные богатства страны по-прежнему велики. Ее земли плодородны, в изобилии производят рис и другие злаки, также хлопок, каучуковое дерево, табак, всевозможные виды пальм и тропических фруктовых деревьев. Бананы и рис очень дешевы, и в Бирме никто не умирает с голоду. Так же велики минеральные ресурсы страны: в горах добывают руду, богатую серебром, медью, оловом, вольфрамом, яшму и янтарь. Есть и нефть. И леса, где много деревьев дорогих сортов; наибольшее количество тика растет в Бирме – его так много, что даже железнодорожные шпалы здесь делают из этого прекрасного дерева» [2, с. 287].

Пафос восхищения неистощимо щедрыми дарами природы Востока в полной мере соответствует канонам ориентальных текстов. Драгоценная частица восточного мира, каковой по праву является Бирма, предстает у Рубисовой во всем великолепии золотого блеска, благородный отсвет которого ложится на всю эту типичную страну «третьего мира», облагораживая и превознося ее.

Значительные коррективы в устоявшийся стандарт традиционного ориентального панегирика вносит другой автор очерков о Бирме – представитель советских специалистов на совместных с бирманцами грандиозных индустриальных стройках, выпускник Института иностранных языков, тогда еще совсем молодой и мало кому известный Игорь Можейко, ставший через не столь уж и продолжительное время признанным ученым-востоковедом, как раз бирманистом, а еще бОльшую славу снискавший в качестве классика отечественной фантастической литературы под псевдонимом Кир Булычев. В самом начале своей научной и литературной деятельности ему довелось дважды в общей сложности более трех лет провести в Бирме: в 1957–1959 и 1962–1963 годах [3, с. 125–155], так что его собственные наблюдения над спецификой этой страны делались по сути синхронно с Рубисовой. Изданная в 1965 году книга Можейко «Не только память…», представляющая собой документальное повествование о поездке вглубь Бирмы во время его вторичного пребывания там, содержит ироничный комментарий по отношению к распространенным в массовом сознании шаблонам и штампам, связанным с представлением об экзотике Востока: «Когда я ехал сюда впервые, то, признаюсь, ожидал увидеть слонов на улицах Рангуна, обезьян в городском парке и попугаев на каждом кусте. Энциклопедия, которая добросовестно описала бирманскую фауну и не упомянула о том, что в ее столице слоны и обезьяны живут только в зоопарке, невольно ввела меня в заблуждение. Правда, так случилось потому, что я был готов заблуждаться, хотел этого» [4, с. 6].

Главным природным богатством Бирмы Можейко считал вовсе не золото, которого там не столь уж и много, а самый обыкновенный рис, позволявший в течение нескольких тысячелетий прокормиться неуклонно возрастающему по своей численности населению этих мест. Впрочем, не оставлены без внимания и другие поистине щедрые дары бирманской природы: «Кроме риса в Бирме есть и другие богатства: тиковое дерево, могучие стволы которого слоны подтаскивают из джунглей к ее желтым рекам, каучук, нефть, драгоценные камни, цветные металлы, но главное и по сей день – рис, рис и еще раз рис» [4, с. 8–9]. В самом деле: одним золотом сыт не будешь.

Такой трезвый, совершенно чуждый внешней эффектности взгляд на ресурсную пищевую базу бирманского хозяйства, который мог бы показаться с позиций более привычной ориентальной экзотики даже нарочито приземленным, слишком суховато-деловым, находит полное подтверждение и целиком разделяется авторитетным специалистом по Бирме – чешской исследовательницей Станиславой Рамешовой, посетившей Бирму уже позднее, в 1970-е годы, и обоснованно заметившей в своей книге бирманских наблюдений и впечатлений: «Бирму часто называют Страной золотых пагод. А поскольку альфой и омегой ее экономики от века был рис, ее еще называют Страной пагод и рисовых полей» [5, с. 19].

Самое забавное, что книга Рамешовой так и названа: «Страна золотых пагод». От стереотипов никуда не деться – они преследуют людей даже на Востоке. Однако Можейко, обладавший не только замечательным чувством стиля и острой художественной восприимчивостью, но и стремившийся в максимальной мере соблюсти объективную точность при описании Бирмы, неоднократно обосновывал некорректность таких расхожих обозначений. На первых же страницах книги «Не только память…», говоря о главной достопримечательности Рангуна – пагоде Шведагон, он подчеркивает неправомерность и недостоверность отождествления части с целым: «Шведагон так издалека виден, так величествен и красив, что Бирму давно уже называют Страной золотых пагод. И по сей день туристы, приезжающие сюда в погоне за экзотикой, выносят это имя в заголовки путевых записок. Название не совсем соответствует действительности. Золотых пагод в Бирме, в стране, где пагод невероятное множество, – единицы. Может, в Рангуне полдюжины да по одной, по две в нескольких других больших городах. Обычно пагоды белые» [4, с. 21].

Через несколько лет, перерабатывая отдельные свои бирманские очерки для новой книги, называвшейся «Другие 27 чудес» (первый раз вышла из печати в 1969 году в Главной редакции восточной литературы издательства «Наука»; позднее дополнялась автором и в окончательном варианте получила название «7 и 37 чудес») и повествовавшей о чудесах архитектуры, достойных внимания ничуть не менее классических античных «семи чудес света», Можейко вновь коснулся этой темы, отметив, что именно Шведагон – «самая золотая пагода» в мире – несет невольную вину за искаженное восприятие Бирмы иностранцами: «Памятникам архитектуры свойственно иногда создавать силой своей исключительной значимости совершенно определенное, но, к сожалению, порой ложное представление о стране» [6, с. 267]. Опираясь на собственный опыт знакомства с бирманскими архитектурными памятниками, Можейко совершенно по-иному расставляет не только цветовые, но и смысловые акценты:

«Золотая пагода Шведагон настолько поражает попавшего туда человека, что чуть ли не в половине очерков и статей Бирму именуют “страной золотых пагод”. И это хотя и красивая, но неправда. Золоченые пагоды насчитываются там единицами.

Мне приходилось много ездить по Бирме, и могу сказать уверенно, что уж если называть ее “страной пагод” – пагод там действительно много, – то уж, конечно, “страной белых пагод”, потому что 99 процентов их просто побелены» [6, с. 267–268].

Научному исследованию именно такого комплекса разнообразных по форме и величине многочисленных белых пагод, расположенных на территории бывшего Паганского государства – первоначального исторического центра древней Бирмы, – далеко не случайно уделялось немало места в монографии Можейко 1967 года «5000 храмов на берегу Иравади» [7], включившей в себя материалы защищенной двумя годами ранее его кандидатской диссертации по историческим наукам.

Кстати сказать, скептическое отношение к шаблонам, штампам и стереотипам было свойственно Можейко с первых же дней его пребывания в Бирме. Тема рангунских пагод, поданная в нарочито ироническом ключе, наглядно присутствовала уже в его датированном летом 1957 года письме к одному из своих ближайших друзей Евгению Глущенко (ставшему впоследствии известным ученым-историком): «Расскажу тебе про Рангун. Первое, что в нем убивает насмерть искателя приключений – почти полное отсутствие пальм – все деревья как деревья. Пагод здесь позорно мало. Зато христианских церквей здесь, как милиционеров на торжественном митинге. Помнишь нашу анкету? Так вот, с моего балкона видны шпили – методистской, англиканской, пресвитерианской, горящего креста, католической, армянской, протестантской, шотландской, баптистской и адвентистской церкви. А сколько не видны!» [8, с. 112]. К счастью, как мы сможем еще не раз убедиться, наблюдательный Можейко сумел увидеть в Рангуне много такого, о чем он с большим энтузиазмом и замечательным мастерством поведал читателям в своих бирманских очерках.

На подступах к ступам

Однако у Рубисовой не было времени, а, возможно, и особого желания слишком глубоко вдаваться в тонкости колорита бирманской архитектуры. Ее рангунские впечатления – всего лишь беглые заметки любознательной туристки, внутренне достаточно далекой от стремления к научному проникновению в сокровенные тайники культурного мира Бирмы. Да она и не ставила перед собой такую задачу. В соответствии с общим направлением духовных исканий рериховского общества единомышленников, ее намного больше заинтересовала Индия, которой в «Огнях Азии» отведен объемистый раздел, нежели Бирма, впечатления от которой уместились всего на нескольких страницах.

Итак, Рангун, а вместе с ним и вся Бирма, олицетворились для Рубисовой в образах лишь двух впечатляющих своими масштабами архитектурных объектов: «Над красными черепичными крышами домов Рангуна, окруженных садами, сияют золотом две величественные, высокие пагоды – “Шве-дагон” и “Суле”. Множество других, маленьких пагод, золотыми искрами рассыпаны по городу» [2, с. 289]. Подробно осмотрена ею была только первая из двух главных пагод. По крайней мере, основную часть бирманской главы книги Рубисовой занимает детальное и, надо признать, художественно очень выразительное описание посещения площадки вокруг «Золотой пагоды». У непосвященного читателя мог бы возникнуть вопрос: а почему только площадки? Что помешало ей побывать внутри самой пагоды? Такой вопрос выдавал бы неосведомленность профана относительно типологии устройства культовых сооружений Юго-Восточной Азии. Поскольку ранее, в индийском разделе своей книги, Рубисова уже подробно объясняла, применительно к аналогичным индийским постройкам, принципы сооружения так называемых ступ, представляющих собой совершенно особую и отдельную разновидность культовой архитектуры, то она просто не стала вновь повторяться.

А дело вот в чем: в отличие от более известных европейцам китайских пагод, имеющих обширное внутреннее пространство, индийские и бирманские пагоды-ступы (как и египетские пирамиды) представляют собой плотно замурованную камеру-реликварий, содержащую какую-либо священную для буддистов реликвию – например, волос или зуб Будды, а над этой замкнутой камерой надстроена в виде перевернутого основанием вниз гигантского колокольчика многоярусная, устремленная в небо конструкция, увенчанная на своем острие зонтикоподобной верхушкой. Вот почему все культовые ритуалы и церемонии проводятся на площадке вокруг основания ступы, а отнюдь не внутри нее.

Точно по такому же принципу возводилась и пагода Шведагон, имеющая едва ли не более чем двухтысячелетнюю историю. В опубликованном в 1964 году в журнале «Вокруг света» очерке под красноречивым названием «Что видит Шведагон» Можейко излагает свою версию методов постройки этой самой большой в мире пагоды-ступы. Согласно бирманской легенде, два благочестивых купца из города Оккала получили от самого Будды бесценный дар – восемь волосков с его священной головы, которые они, после различных приключений и злоключений, все-таки сумели привести на родину. Правитель города повелел устроить для хранения этих реликвий первоначальную скромную по размерам пагоду, ставшую тем своего рода ядром, вокруг которого затем развернулся процесс непрерывной архитектурной кристаллизации, чем и объясняется уникальный масштаб Шведагона. Для обоснования своей гипотезы Можейко нашел наглядный образ из природного мира, как параллель длительному росту исполинских деревьев: «Ту маленькую пагоду, что будто бы соорудил король Оккалы над шкатулкой с волосами Будды, через несколько десятков лет обложили слоями кирпича и сделали выше. Потом снова и снова надстраивали пагоду. Если срезать золотой конус Шведагона у основания, он окажется удивительно похожим на пень – каменные “годовые” кольца опоясывают храм. Теперь это самая большая и знаменитая пагода в мире. На ее позолоту уходит несколько тонн золота. Высота пагоды больше ста метров, она стоит на холме, и ее видно с любого конца Рангуна» [9, с. 33].

Об этом технологическом процессе сооружения самой большой ступы в мире пишет и Рамешова, оперируя уже не природными метафорами, а более конкретными искусствоведческими терминами: «Во времена Паганского царства, в XI веке, пагоды вытянулись вверх, усложнились по форме, обросли религиозной символикой. Постамент из ровного стал ступенчатым, приобрел вид террасы, а гладкую ступу вытеснила ступа, состоящая из колец. Каждое кольцо имело свой символический смысл и название: тюрбан, тапеит, цветок лотоса, банановый бутон – и располагалось в строгом порядке» [5, с. 29]. Впрочем, совсем без мифологических преданий не обошлась и она, справедливо усматривая причину проявления столь характерных для пагод-ступ в Юго-Восточной Азии внешних особенностей в религиозной символике буддизма: «По преданию, когда Будду спросили, какой формы должны быть пагоды, он расстелил на земле свою монашескую тогу, поставил на нее чашу для подаяний и увенчал сооружение зонтом» [5, с. 29].

Именно такую форму, но, конечно, в многократно увеличенных размерах, имеет и рангунская пагода Суле, как она была воспроизведена в описании рассматривавшей ее на расстоянии Рубисовой: «Суле находится в центре города и от нее лучами расходятся улицы. Она имеет форму громадного золотого колокольчика, с длинной ручкой, увенчанной золотым бутоном лотоса» [2, с. 289]. Символика священного для буддистов цветка лотоса не ускользнула от быстро схватывавшего предметы опытного взгляда профессиональной художницы. Но, поскольку история Бирмы не была ей сколько-нибудь основательно известна, в отличие от Можейко, которому по его профилю деятельности в секторе стран Юго-Восточной Азии академического Института востоковедения даже довелось стать основным соавтором «Истории Бирмы» [10], другие зашифрованные в архитектурном виде символические смыслы Суле так и остались для нее не до конца проясненными. А вот Можейко в «вокругсветовской» статье о Шведагоне не упустил случая лаконично, но ярко раскрыть тайное значение монументального подтекста «младшей сестры» «Золотой пагоды»: «Здесь же, в центре города, на краю сквера Независимости – пагода Суле с монументом-стрелой, окруженной пятью стрелами поменьше. В плане пагода – как большая пятиконечная звезда, окруженная пятью звездами поменьше. Большая звезда символизирует Бирму. Остальные звезды – входящие в Бирманский союз штаты, или, как их принято называть, государства» [9, с. 35].

Зато в изображении Шведагона как доминантного объекта рангунской архитектурной панорамы и Рубисова, и Можейко вполне солидарны. Но все-таки каждый из них видел что-то свое, даже если заострял внимание на одних и тех же деталях. Здесь наглядно проявилась отличительная индивидуальность восприятия, присущая каждому из них.

Для Рубисовой, имевшей возможность наблюдать Шведагон очень недолго, за несколько считанных дней своего пребывания в Рангуне, в память врезалось, что вполне естественно, прежде всего потрясающее величие размеров «Золотой пагоды»: «Она громадна: основание ее, в периметре, занимает площадь в 1420 футов; вышина ее – 346 футов. Ее окружают 64 маленьких (тоже золотых) пагоды. Четыре из них, по одной с каждой стороны, несколько выше других, и около них сидят каменные “Чинди”, мифические животные, полульвы-полугрифы» [2, с. 289]. (Об этих экзотических существах более подробный разговор еще впереди.)

Можейко, разумеется, тоже не мог обойти стороной гигантские пропорции главной пагоды Рангуна. Однако в своем описании Шведагона в книге «Не только память…» он придерживается системы мер не в «эмигрантских» футах, а в гораздо более привычных и понятных для советского человека метрах: «Шведагон – самая большая, самая известная пагода в Бирме. Ее высота – сто с лишним метров, а так как она стоит на холме, на самой высокой точке Рангуна, то кажется еще больше. Пагода окружена широкой платформой, на которой толпятся десятки пагод и пагодок, навесы для отдыха паломников, статуи чинте – мифических львов. На этой платформе молятся, здесь проходят религиозные церемонии, а иногда и демонстрации» [4, с. 21–22]. (Мифических существ пока тоже можно пропустить.)

К стоящему на возвышении холма Швегадону поднимаются по многоступенчатым лестницам с каждой из четырех сторон света. Очевидно, что пространство вблизи культового паломнического центра не может и не должно пустовать. Так оно и есть на самом деле – каждая из лестниц тесно окружена бесчисленными торговыми точками. Рубисова, купившая там несколько памятных сувениров и даже поместившая их фотоизображения в своей книге, с удовольствием упоминает об этой вполне традиционной для Востока торговле: «По сторонам лестницы расположены лавочки, в которых продают всякие бирманские изделия; большинство из них имеют отношение к религиозному культу: свечи, палочки фимиама, цветы, фигурки будд, религиозные картинки (литографии), колокольчики и гонги» [2, с. 289].

А вот взгляд Можейко фиксирует не столько вычурные изделия умелых рук человеческих, сколько первозданные восхитительные природные творения, органично дополняющие собой образцы народного декоративно-прикладного искусства и религиозной атрибутики. В отличие от Рубисовой, его больше порадовали не изящные безделушки, а роскошные цветы, которые он подчеркнуто ставит на первое место: «На платформу Шведагона ведут четыре входа – четыре длинные лестницы. По обеим сторонам их – десятки лавок и лавочек. Тут продают цветы, статуэтки, четки, книги, игрушки и снова цветы. Цветы в Бирме можно видеть не только на клумбах, в горшках и вазах: девушки вплетают их в волосы, шоферы вешают маленькие гирлянды на ветровое стекло, в пагоды цветы несут как самое ценное подношение божеству. И бирманская природа щедро покровительствует людям. Ну где еще деревья цветут так ярко, так густо, что не видно листьев, а лепестки, осыпаясь, превращают улицы в разноцветные ковры?» [4, с. 22].

Теперь кстати будет вспомнить об уже упоминавшихся чуть ранее мифических стражах подступов к Шведагону – грозно оскаленных львах с оперением хищных грифов. На Рубисову их зооморфная эклектика не произвела особенного впечатления. Она лишь мельком отметила «громадных “Чинди”, каждый из них вышиной в трехэтажный дом» [2, с. 289]. В данном случае опять масштабность объектов возобладала над их собственно эстетической значимостью. Но, впрочем, зоркий женский взгляд даже у таких грандиозных монстров сумел различить в чем-то трогательное сочетание мощи лепных форм и тонкости декоративной отделки: «Их львиные головы, с оскаленными пастями, украшены перьями, и на могучей спине и тяжелых лапах – маленькие, узорчатые крылышки» [2, с. 289].

Что же касается Можейко, то он в своей в книге «7 и 37 чудес» постарался понять символическую логику художественного замысла их создателей, найдя вполне убедительное, а главное – точно соотносящееся с другими мифическими фигурами восточного фантастического бестиария объяснение такого гигантизма: «Два льва-чинте, ростом метров до десяти, стерегут лестницу, ведущую к пагоде. Львы белые, только морды их и когти раскрашены. Круглые глаза смотрят вдаль. Они охраняют пагоду не от людей – их глаза высматривают кого-то покрупнее. Может, ждут, что пожалует настоящий дракон или злой великан. Тогда-то они ему покажут» [6, с. 271].

Но самые яркие ощущения, вызванные этими громадными стражами подступов к «Золотой пагоде», запечатлела Рамешова, дав их развернутое колоритное описание крупным планом, с непосредственной личной эмоциональной вовлеченностью в столь необычайное даже для Востока зрелище: «Чинте иногда называют крылатым львом. В самых древних легендах упоминаются фантастические существа – полульвы-полусобаки. Чинте действительно напоминает сидящего пса, но, разумеется, в более величественной позе.

Львиный поднятый кверху хвост покрыт орнаментом. Гривы нет и в помине. Стесанная пасть открыта, видны четыре устрашающих клыка, красный язык. Круглые глаза вытаращены. На голове нечто вроде петушиного гребня. Над задними ногами крылья, как у грифона. На груди цветочек. А внушительное туловище одето в роговую чешую. Поистине сказочное создание.

Чинте стоят у пагод как верные хранители, как материализованные символы защиты. Однако при всем их свирепом виде они совсем не внушают страха. Напротив, они весьма добродушны. Эти фантастические создания – излюбленный сюжет для мастеров – резчиков по дереву, ювелиров» [5, с. 106].

Благонамеренное варварство и пламенная архитектура

Итак, казалось бы, все тяготы, соблазны и даже суеверные страхи, которые могли бы быть связаны с долгим и неторопливым восхождением по лестницам, ведущим к платформе Шведагона, наконец-то благополучно преодолены и остались позади. Теперь для всех, кто здесь оказался – и для туристов, и для паломников – должен бы наступить главный, наиболее волнующий момент – созерцание величайшего чуда бирманской архитектуры вблизи и непосредственное тактильное приобщение к нему. Но вдруг выясняется, что не всё так просто. Из книги Рубисовой явствует, что прямой доступ к «Золотой пагоде» был предельно затрудненным: «Выйдя на платформу, на которой покоится ступа Шве-дагон, мы ждали увидеть ее “во весь рост” и коснуться ее сияющей поверхности. Но между нами и ею встало неожиданное и непреодолимое препятствие: сотни маленьких пагодок, целый непроходимый лес, тесным кольцом охвативший ее. Вдобавок этот “лес” был обнесен железной решеткой. И другая, очень высокая решетка виднелась внутри, вблизи основания пагоды; в одном месте в ней была калитка, но она была закрыта и на ней висел тяжелый замок» [2, с. 293].

Стилевая пестрота и эстетическая разноплановость мелких архитектурных построек у подножия Шведагона, полнейшее отсутствие единого гармоничного ритма и композиционного расположения вызвали у Рубисовой самые негативные чувства, которые она экспрессивно выразила в нескольких сердитых строках: «Все эти пагодки, домики, статуи были построены и поставлены без разбору, где и как придется – лишь бы занять место поближе к святыне; казалось, они толкают, вытесняют друг друга. Многие из них были некрасивы, и все это напоминало толпу на ярмарке, что совсем не вязалось с идеей сосредоточения, медитации, молитвы» [2, с. 293].

Для осуждения такой недопустимой, по ее мнению, эстетической эклектики, портящей художественное впечатление от целостности архитектурного ансамбля платформы Швегадона, Рубисова нашла очень сильное и выразительное определение: «Все эти постройки – дело рук благонамеренных, но лишенных понимания и вкуса жертвователей: считается благочестивым поступком выстроить пагоду Будде, и все, кто могли и могут, строили и строят пагодки всех величин, из различных материалов, не согласованных по стилю, нисколько не считаясь с первоначальным планом постройки: благонамеренное варварство» [2, с. 293]. Действительно, слишком резкое смешение и тесное соседство культового утилитаризма с величавым и требующим спокойного созерцания монументальным архитектурным искусством «Золотой пагоды» должно было вызывать лишь досаду у человека с классическим художественным образованием, основанном на законах спокойного гармонического согласования всех эстетических элементов. Да и почтенный возраст Рубисовой вряд ли мог предрасполагать к одобрению чересчур пестрой и экспансивной архитектурной застройки.

Почти в таких же негативно-критических тонах прокомментировала состояние панорамного ландшафта вокруг Шведагона и Рамешова: «Большие пагоды почти никогда не стоят в одиночестве. Они окружены маленькими пагодками, как курица цыплятами. Чем известнее пагода, тем больше вокруг нее возникает святынь. Не счесть таких “спутников” в Шведагоне. Подчас они выглядят как дешевые безделушки рядом с подлинной драгоценностью и портят простую и целомудренную красоту пагоды. Недавно был введен запрет на возведение в Шведагоне других святынь, но поздно: строгий архитектурный ансамбль уже засорен» [5, с. 34].

Напротив, молодому, энергичному и любившему жизнь во всех ее красочных, шумных и неожиданных проявлениях Можейко оказалось в высшей степени по душе такое разнообразное и прихотливое окружение Шведагона. Там, где Рубисова, а затем и Рамешова видели только вульгарный хаос, грубо вредящий подлинному искусству, Можейко хотел и умел разглядеть свободную стихийную силу жизни, ее смелый напор и одухотворенный порыв, вечно возобновляющееся торжество над косностью материального мира. Художественное описание платформы Шведагона в посвященной ей главе из «7 и 37 чудес» пронизано пафосом искреннего восхищения окружающей красотой, которая привольно и раскованно живет и развивается по своим правилам, взятым прямо у природы, а не по тесным рамочным трафаретам застывших архитектурных форм:

«Пагоду окружает платформа, устланная мраморными плитами. Платформа четырехугольная и густо застроена навесами, святилищами, маленькими храмами, так что вокруг пагоды остается только дорожка метров 10 шириной. По ней ходят туристы и паломники. Одни сидят на мраморных плитах, размышляя о жизни, другие молятся, держа в руках цветы или свечки, некоторые укрылись в тень почитать газеты или перекусить. Шлепанье многочисленных босых ног по мраморным плитам, переливы негромких голосов, отдаленный звон колокола, шуршание бумажных цветов и зонтов создают пагоде торжественный и необычный фон. Необычность и торжественность подчеркиваются и обилием, многообразием и густотой красок, из которых создан этот мир, – зеленью пальм, чьи кроны подбираются к платформе и заглядывают через барьер, и немногочисленных деревьев, допущенных на саму платформу. Белизна и золото пагод, алость и синева крыш, всплески цветов, разноцветье статуй и столбов (на их вершинах стоят статуи охранителей пагод с мечами в руках), и надо всем – великолепное блистание ушедшего в самое небо Шведагона» [6, с. 272–273].

Но и вправду – сила настоящей красоты непреодолима, она всегда возьмет свое, будучи способной властно и решительно захватить всего человека, заставить его предаться полному и глубокому эстетическому наслаждению. Именно такой потрясающий эффект производит Шведагон на разглядывающих его туристов. Вот где пресловутая экзотика Востока находит свое зримое и явное воплощение. Даже Рубисова сразу же забыла о досадном «варварстве» окрестных пагодок, когда наконец-то добралась до самого Шведагона. Когда-то, в молодые годы, она увлекалась альпинизмом, и вот тут-то давние, полузабытые ощущения внезапно вызвали у нее целый ряд образных ассоциаций из арсенала ее прежнего жизненного опыта: «С этой высокой площадки вдруг я увидела Шве-дагон во всей ее красоте. Так бывает иногда в горах, когда, перевалив через горный хребет или выйдя из-за скалы, вдруг увидишь вершину. Пагода показалась мне золотой горой. Ее золотой колокол, увенчанный «перевернутой чашей», покоился на основании высоких складчатых золотых скал. Вершина ее состояла из многих золотых дисков, служивших как бы стеблем золотого бутона лотоса, заканчивавшегося (на высоте 326 футов) золотым зонтиком (“хти”) и маленьким золотым шаром» [2, с. 295].

Для окончательной формулировки восхищенного утверждения об архитектурном величии Шведагона естественно возникла лишь одна достойная по масштабу параллель: «Среди маленьких золотых пагодок у ее ног Шве-дагон высилась золотым Эверестом. Заходило солнце, и золото пагоды, хранящей в своем сердце священную реликвию, сливалось с огненным золотом неба, вспыхивало и отливало небесным богатством» [2, с. 295]. Золотые эпитеты, в таком изобилии расточавшиеся Рубисовой в первых абзацах ее очерка о «городе золотых пагод», достигли своей кульминации и апофеоза.

Примечательно, что и Можейко, многократно видевший Шведагон в разное время суток, при менявшихся оттенках освещения, тоже отдавал предпочтение именно торжественным часам погожего летнего вечера, придающего «Золотой пагоде» Рангуна особенно эффектный, вдохновляющий и незабываемый вид. Не случайно главу из «7 и 37 чудес», посвященную Шведагону, он завершает обращенным к себе пожеланием, которому, к сожалению, не суждено было исполниться: «Ну что ж, нам пора уходить. Может быть, еще удастся вернуться сюда в большой праздник, когда платформа заполнена народом и когда здесь поют и танцуют. Может, удастся побывать здесь как-нибудь вечером, в тот таинственный и очаровательный час, когда солнце уже село, но короткие тропические сумерки еще не кончились и всё залито теплой синевой, в которой золотыми звездочками мерцают сотни свечей у пагоды и на платформе. Отражая вершиной последние лучи солнца, пагода языком пламени улетает в синее небо» [6, с. 275].

Пламенную эстетику декоративного убранства Шведагона проницательно подмечали многие исследователи, на которых ссылалась Рамешова: «Кто-то назвал главную ступу Шведагона “огненной пирамидой”. Широкое подножие, колокол над ним и взмывающий ввысь шпиль действительно напоминают пламя» [5, с. 32]. Эту ключевую деталь отличительного своеобразия «Золотой пагоды» особо выделял и немецкий искусствовед Хейнц Моде, авторитетный специалист по истории искусства Юго-Восточной Азии: «Здесь сохранился крестообразный план построек Пагана. Однако в разнообразии башен, в деревянных колоннах, на которые опираются входы, чувствуется, возможно, китайское влияние. Но всё это перекрывается богатством и изобилием орнамента в виде языков пламени, развивающего характерную бирманскую традицию» [11, с. 230]. А пламя, как известно, всё очищает, в том числе и «варварскую» эклектику окружающих Шведагон разностильных построек. В конечном счете, вершина ведь не в ответе за то, что происходит у подножья.

Частные детали в общем контексте

В путешествие отправляться лучше всего налегке, но при этом желательно запастись основательным багажом сведений о стране посещения, а то иначе неизбежны курьезы и промахи при восприятии тамошних достопримечательностей и попытке их анализа. Увы, именно так получилось в случае с бирманским очерком Рубисовой. К сожалению, отнюдь не все факты из истории и культуры Бирмы были ей знакомы. Конечно, никто не вправе требовать от туриста энциклопедических знаний о стране, в которой он оказывается всего лишь мимоходом, проездом, буквально на пару дней, но тогда лучше воздержаться от слишком опрометчивых или небрежных суждений, чтобы ненароком не попасть впросак. Однако в результате чересчур поверхностной осведомленности о Бирме Рубисова в одном месте своих заметок невольно показала себя, мягко говоря, очень наивно, почти со смешной стороны.

Вот этот ничем, казалось бы, не примечательный с виду фрагмент текста, относящийся к рассказу о платформе Шведагона: «Мы долго бродили меж храмов и пагод. Их было слишком много, они скрывали и как бы отдаляли от нас Золотую пагоду. Наконец, мы вышли на пустынную площадку, где росло могучее дерево и на возвышении был подвешен на столбах с перекладиной большой колокол» [2, с. 295]. Могучее дерево, большой колокол… Подумаешь, какие несущественные, сугубо частные детали! О них можно было бы и вовсе не упоминать. Но в том-то и дело, что это не просто дерево и колокол, каковы бы, впрочем, ни были их внушительные размеры. Это – одни из важнейших святынь бирманского буддизма, о значении которых Рубисова даже не подозревала, иначе не отозвалась бы о них так, вскользь, между прочим.

Отлично знавший бирманские реалии Можейко таких бестактных ошибок, разумеется, допустить не мог. В его подробном описании панорамы шведагонской платформы в «7 и 37 чудесах» и дереву, и колоколу уделено должное внимание и точно истолкована их особая значимость для каждого из бирманцев. О дереве говорится следующее: «Вот мы вышли на угол платформы. Здесь, на площадке, ограниченной с двух сторон пагодами, а с двух – парапетом, стоит священное дерево бо. По преданию, оно – отросток того самого дерева, под которым к Будде пришло озарение: он понял смысл жизни и создал учение, ведущее к спасению. Это дерево было посажено в день празднования независимости Бирмы – 4 января 1948 года. Здесь в день рождения Будды происходит торжественная церемония: члены правительства и знатные бирманцы поливают дерево» [6, с. 274]. Сравнение двух текстов явно не в пользу Рубисовой.

С колоколом – еще более интересная и показательная история, неведомая случайно оказавшейся в этих краях русской художнице-эмигрантке: «За пагодой восьми планет стоит на подставке колокол Махаганта, отлитый в 1778 году. Вес колокола – шестнадцать тонн. Высотой он два с половиной метра, и толщина его стенок – тридцать сантиметров. Это один из самых больших и красивых колоколов на свете. Во время англо-бирманской войны, когда англичане захватили Рангун, они выволокли колокол из пагоды, погрузили на пароход и хотели увезти в Англию, но пароход опрокинулся, и колокол утонул. Англичане пытались поднять его, но не смогли. Только когда за дело взялись бирманцы, река вернула колокол, и он так и не покинул Бирмы. Время от времени кто-нибудь подходит к колоколу и ударяет по нему три раза. Тогда, если верить бирманцам, исполнится заветное желание» [6, c. 273]. Вот сколько драматических событий успело произойти, прежде чем «большой колокол», попавшийся на глаза Рубисовой, был снова мирно подвешен на крепкую перекладину между массивными столбами, удерживавшими его нешуточный вес! Жаль, что читатели книги Рубисовой, как и она сама, так и остались в неведении относительно всех этих бурных перипетий. А уж желания троекратно ударить в заветный колокол бирманцев у нее и подавно не возникло.

Еще один эпизод из очерка Рубисовой при сопоставлении с аналогичным сюжетом из бирманских материалов Можейко воочию демонстрирует разную степень психологического проникновения в особенности уклада жизни в Бирме, постижения ее ментального своеобразия. Ситуация касалась собачьих стай, брезгливо замеченных Рубисовой на подходе к платформе Шведагона, возле наставленных там маленьких пагодок и компактных статуй Будды, подножия которых благочестивые бирманские паломники в изобилии уставляли свечами, заботливо принесенными с собой или купленными в торговых лавочках рядом с лестницами, ведущими на шведагонский холм. Зрелище нечистых животных показалось эмигрантской путешественнице крайне неэстетичным и отталкивающим, чего оно, в общем-то, и заслуживало:

«Меня удивляло, что там, где было много свечей, часто бродили собаки; они близко подходили к каменным желобам со свечами и подолгу оставались около них. Вглядевшись, я поняла: они съедали свечи, упавшие на землю, слизывали капли воска! Собаки были невероятно худые, покрытые язвами, страшные. Они свободно бродили по священной платформе, их никто не трогал и не обижал, но никто и не кормил. Было жутко видеть их худобу» [2, с. 295].

Ну а чего же еще ожидать в бедной стране, бытовые условия жизни в которой весьма далеки от цивилизованного уровня в его европейском стандарте? Можейко тоже это заметил с самых первых дней и даже, со свойственной ему иронией, коснулся этой темы в уже цитировавшемся ранее письме к Глущенко: «По улицам ходят толпами собаки, не лают, не кусаются, а молча дерутся с жирными крысами за объедки. Грязища несусветная, но к грязи человек привыкает очень быстро» [8, с. 113]. Поначалу эти неприглядные картины его тоже отталкивали, но постепенно, по мере всё более близкого знакомства с внутренними особенностями бирманского религиозного уклада, с логикой исторического и общественного развития местного быта, Можейко нашел объяснение причин этой, в буквальном смысле слова, собачьей жизни.

Думается, что с его четко и убедительно высказанной версией (в книге «Не только память…») могли бы согласиться многие профессиональные натуралисты: «Собаки везде – на дорогах, в монастырях, у помойных ям. Рыжие, черные, бесцветные, чаще рыжие. Они худы, облезлы, процент инвалидов среди них куда выше, чем среди собак других стран. И, главное, – они все на одно лицо, и на всех мордах – несмываемое выражение тоски, беспомощности, жалости к себе и своим потомкам, – это нищие собаки. А раз они нищие, то этим и определяется их характер. Нищенский. Нет у них чувства собственного достоинства, и лаять они не смеют. Только визжат, когда дерутся ночью у помойки. А, кроме того, они почти лишены шерсти, что еще больше подчеркивает их худобу и бедность – облик бирманской собаки позволяет подозревать, что произошла она не от волка, а от существа, куда менее жизнеспособного и вымершего везде, кроме теплых буддистских стран, где всё живое находится под молчаливой опекой. Бирманской собаке не надо было бороться за существование, и из этого ничего хорошего не получилось» [4, с. 77–78].

Как видно, дарвинистский принцип конкурентной борьбы и выживания сильнейших не получил распространения в традиционном обществе страны, официальной религией которой на протяжении многих веков является буддизм. Беда, однако, в том, что мировая цивилизация развивается все-таки по другим, гораздо более жестким и прагматичным законам.

Но Рубисовой недосуг было задумываться о таких вещах. Она спешила продолжить свое азиатское турне и покинула Рангун, вынеся оттуда лишь эстетические впечатления, не делая никаких психологических выводов из увиденного. Так чаще всего и бывает с туристами-дилетантами.

Вместо эпилога: к историческим истокам

А вот Можейко в любом деле, за которое брался, стремился стать настоящим профессионалом. И в бирманистику ему тоже удалось внести существенный научный вклад. Помимо уже названных выше отдельных книг, а также множества посвященных Бирме статей в специализированных изданиях, ему принадлежит первая (и остающаяся до сих пор единственной на русском языке) биография национального героя Бирмы – генерала Аун Сана. Да и в его капитальном монографическом исследовании «Западный ветер – ясная погода» о военных действиях на Тихом океане во время Второй мировой войны событиям в Бирме отведено весьма заметное место.

Легендарная «страна золотых пагод», в которую Можейко попал в первый раз почти случайно, оказалась знаковой вехой в его судьбе, самыми разными своими сторонами запечатлевшись и отразившись в его многоплановой научной деятельности и столь же многообразном литературном творчестве. И не только пагода Шведагон воспринималась им как главный символ бирманской культуры, но и сама Бирма виделась в качестве связующего звена между различными культурными мирами Востока. Понимание этого факта – ключевое для бирманских интересов Можейко, сохранявшихся у него на протяжении всей последующей жизни. Здесь глубинный исток его исторических занятий. А Шведагон стал своего рода маяком, освещающим ему путь в востоковедении.

На платформе у подножия «Золотой пагоды» сходились очень многие пути истории. Выразительнее всего сказал об этом сам Можейко на одной из страниц своей книги «Не только память…»: «Наверное, был Шведагон маленькой пагодкой или храмом какой-нибудь другой, не буддийской религии. В те времена великая река Иравади еще не нанесла столько ила в дельту, и Рангун не стоял, как теперь, в полусотне километров от океана. Так что две тысячи лет назад холм, на котором стоит Шведагон, был куда ближе к океану, к тем дорогам, по которым испокон веку плыли на Восток, к Индонезии, индийские купцы» [4, с. 22]. И это правда: пути всемирной культуры всегда тесно переплетаются между собой, выводя на широкий простор общего океана исторической жизни человечества.

Литература

  1. Витковский Е. В. Рубисова Елена Федоровна // «Мы жили тогда на планете другой…»: Антология поэзии русского зарубежья. 1920–1990: В 4 кн. – Кн. 2. – М.: Моск. рабочий, 1994. – С. 443.
  2. Рубисова Е. Ф. Огни Азии: Путешествие на Восток. – Париж, 1961. – 367 с.
  3. Булычев К. Как стать фантастом: Записки семидесятника. – Челябинск: Околица, 2001. – 325 с.
  4. Можейко И. В. Не только память…: Рассказ об одной поездке в Бирму. – М.: Наука; Гл. ред. вост. лит., 1965. – 136 с.
  5. Рамешова С. Страна золотых пагод / Пер. с чеш. – М.: Мысль, 1987. – 186 с.
  6. Можейко И. В. 7 и 37 чудес. – М.: Наука; Гл. ред. вост. лит., 1983. – 335 с.
  7. Можейко И. В. 5000 храмов на берегу Иравади: Паганское царство. – М.: Наука; Гл. ред. вост. лит., 1967. – 183 с.
  8. Глущенко Е. А. Наперегонки со временем // Кир Булычев и его друзья: Мемориальный сборник произведений Кира Булычева и воспоминаний о нем его друзей. – Челябинск: Челябинский дом печати, 2004. – С. 104–134.
  9. Можейко И. В. Что видит Шведагон // Вокруг света. – 1964. – № 12. – С. 33–35.
  10. Можейко И. В., Узянов А. Н. История Бирмы: Краткий очерк. – М.: Наука; Гл. ред. вост. лит., 1973. – 382 с.
  11. Моде Х. Искусство Южной и Юго-Восточной Азии / Пер. с нем. – М.: Искусство, 1978. – 357 с.
Web Analytics